Вот она! Искра. Одинокая и дрожащая, но очевидная.
— Он еще жив, — сказал он женщине, и она радостно вскрикнула. — Подождите радоваться, — предостерег Салех. — Жив, но едва.
— Его надо согреть, — сказала женщина. — Нужен огонь.
Она лихорадочно озиралась, словно надеялась найти неподалеку костер.
Тепло, огонь. Эти слова всколыхнули что-то в его памяти. Покрытый инеем сад, огромный особняк с несколькими фронтонами и над ним — четыре трубы, выплевывающие в зимнее небо серый дым.
«Я был бы признателен, если бы ты зашел к Софии Уинстон и передал ей мои искренние извинения».
— Я знаю одно место, — сказал он, — но его придется туда нести.
Не отвечая, женщина нагнулась и подхватила Джинна на руки так легко, словно тот весил не больше связки колосьев, — именно в этот момент доктор Махмуд Салех начал подозревать, что теперь ему придется иметь дело не с одним источником беспокойства, а уже с двумя.
— Доктор Салех, вы умеете быстро бегать?
27
На самой границе Чайнатауна, в камере Пятого полицейского участка, скорчившись на грязном полу, без движения лежал пожилой человек.
Дежурный полицейский, делая обход, с подозрением поглядывал на старика через решетку. Того принесли несколько часов назад; он был без сознания и с тех пор ни разу не шелохнулся. Все его лицо было усыпано крошечными осколками стекла, борода и макушка испачканы кровью. «Чертов анархист», — пояснил притащивший его лейтенант и ударил ботинком в ребра. Но старик не был похож на анархиста. Он был похож на чьего-то дедушку.
За эти часы к нему в камеру подсаживали самых разных людей. Некоторые из них проявляли интерес к его карманам, но не обнаружили в них ничего достойного внимания. Сейчас он оставался в камере один — последнее напоминание о том, что дежурство еще не завершено.
Позвенев ключами, полицейский отпер дверь камеры и отворил ее, налегая, чтобы петли погромче заскрипели. Старик по-прежнему не шевелился, но даже в тусклом свете единственной лампочки полицейский заметил, что у того под прикрытыми веками двигаются глазные яблоки и дрожит стиснутая челюсть. Пальцы неизвестного сжимались и разжимались в ритмических спазмах. Может, у него удар? Полицейский снял с ремня дубинку, наклонился и ткнул старика в плечо.
Внезапно вскинувшаяся рука обхватила его запястье.
Человеческий мозг не приспособлен для того, чтобы вмещать воспоминания за добрую тысячу лет.
Старик, знающий себя как Иегуду Шальмана, в тот самый миг, когда он прикоснулся к Джинну, будто лопнул по швам. Он превратился в миниатюрное Вавилонское столпотворение, и его мозг грозил разорваться под напором тысячелетнего запаса мыслей на самых разных языках. Перед глазами мелькали лица: сотни богов, мужских и женских, лесных духов и животных, их черты сливались и путались. Он видел и драгоценные иконы в золотых окладах, и грубо вырезанных из дерева идолов с именами, подписанными чернилами, кровью, выложенными камнями или цветным песком. Он опускал глаза и видел себя в бархатных одеждах, с серебряной кадильницей в руках, а потом вдруг оказывался нагим и его пальцы сжимали только обглоданные куриные кости.
Жизнь Иегуды Шальмана у него на глазах разваливалась на куски и путалась. То его товарищи по йешиве приходили в класс, наряженные в шелка и мягкие шлепанцы, а чернила смешивали в мисочках из нефрита. Тюремщик в монашеском балахоне стоял над ним с зажатым в руке кнутом. Дочь пекаря вдруг становилась черноглазой и чернокожей, а ее крики напоминали рокот океана.
Отец поднимал его из деревянной колыбели. На запястье отца был железный браслет. Мать брала его на руки и подносила к глиняной груди.
Иегуда Шальман отдался этому потоку, захлебнулся и ушел под воду.
Через мгновенье все должно было кончиться, но он еще боролся. Вытянутая вперед рука вдруг натолкнулась на воспоминание, которое принадлежало только ему, ему одному. Он сжал пальцы.
Ему опять было девятнадцать, и он видел сон. Во сне была тропинка, дверь, зеленый луг и рощица вдалеке. Он хотел сделать шаг, но не смог. Раздался чей-то голос:
Тебе здесь не место.
Забытое горе и гнев вспыхнули с новой силой и оказались столь же болезненно острыми, как много лет назад, а потом превратились в спасательную веревку, брошенную утопающему. Он вынырнул на поверхность и жадно вдохнул.
Дюйм за дюймом, с неимоверным трудом он боролся с течением и наводил порядок в своих воспоминаниях. Его одноклассники лишились своих шелков и шлепанцев, а тюремщик — монашеского балахона. Дочь пекаря снова стала белокожей, а ее глаза — светло-карими. Так постепенно он добрался до самого первого своего воспоминания, но не остановился и продолжал отсчитывать время назад — до своего предыдущего воплощения и того, что было перед ним. Он проживал каждую новую жизнь вспять, от смерти к рождению, видел, как поклоняется богам самого разного вида и достоинства. И в каждой новой жизни его неизбежно пожирал ужас перед наказанием, а вера была абсолютной. И разве могло быть иначе, если каждая новая вера давала ему силы творить чудеса, предвидеть будущее и раздавать проклятия? А его собственная книга — украденная, обгорелая, которая и служила источником всех его чудес и страхов, — ни разу, ни на секунду не усомнился он в том, что в ней собрана мудрость Вседержителя, Того, перед кем все остальные были плоскими и пустыми картинками. Разве ее сила и действенность не доказывали, что лишь Вседержитель был главной истиной, единственной истиной? Но только теперь Шальман начинал понимать, что у истины бывает так же много лиц, как и у лжи, и что мир богов так же исковеркан и полон хаоса, как и мир людей. И чем дальше он забирался в прошлое, тем мельче и мельче казался ему Вседержитель, и в конце концов Он превратился в обычного дикарского божка, а Его заповеди — в надоевшие требования ревнивого любовника. А ведь Шальман всю жизнь провел в страхе перед Ним, с ужасом ожидая Его суда и загробного мира, которого он, скорее всего, так никогда не увидит!
Чем дальше в прошлое он углублялся, тем большая ярость его охватывала: ведь он видел все свои былые воплощения, барахтающиеся в путах трусливых и пылких заблуждений. Все быстрее и быстрее разматывались перед ним его ранние жизни до тех пор, пока он не достиг начала начал, источника, из которого хлестал поток, оказавшегося дряхлым и грязным язычником по имени Вахаб ибн Малик.
Теперь эти двое внимательно рассматривали друг друга сквозь века.
Я знаю тебя, сказал ибн Малик, я уже видел твое лицо.
Я снился тебе, отозвался Шальман. Ты видел меня в сияющем городе, поднимающемся прямо из воды.
Кто ты?
Я — Иегуда Шальман, последнее из твоих воплощений. Я тот, кто все изменит и исправит, для тех, кто придет после.
Твоих воплощений?
Да, моих. Ты был всего лишь началом. Ты связал свою жизнь с Джинном, даже не подумав о последствиях, и все, кто шел после тебя, умирали, не становясь мудрее и ничего не поняв. Только я открыл эту тайну.
И какая от этого польза? — пожал плечами ибн Малик. Ты тоже умрешь, и твой секрет умрет вместе с тобой.
Я найду выход, пообещал Шальман.
Может, найдешь, а может, и нет. А что с Джинном? Такие, как он, живут подолгу, но не вечно. Когда он умрет, умрем и мы.
Значит, он не должен умереть.
Ты хочешь снова подчинить его? Возможно, у тебя не хватит на это силы.
Как не хватило тебе самому?
Мертвые глаза сузились.
А что ты такое, если не я сам, одетый в странную одежду и говорящий на другом языке?
Я — это итог тысячи лет борьбы и лишений! Ты одарил нас сомнительным бессмертием, но я буду первым, кто умрет, не корчась от страха!
Ибн Малик злобно зарычал в ответ, но Шальман оказался проворнее. Выбросив руку вперед, он схватил ибн Малика за горло: